Нет. Хватит, Банашар.

Хватит".

Бесцельные игры ума, не так ли? Лишенные всякой ценности. Всего лишь оправдания перед собой и более широкой аудиторией — призраками с их шепотками, подозрениями и завуалированными оскорблениями, унылыми и скучающими. О, эта аудитория… "они мои свидетели, о да, море смутных ликов в зале театра, и я отчаянно играю, пытаясь коснуться души человека, но находя лишь нетерпение и волнение, и желание посмеяться". Увы, все его умственные речи служат лишь ему самому, и плохо служат. Все остальное — ложь.

Тот ребенок с разбитой головой являл не одно лицо, кривое и вялое в смерти. Нет, в нем десяток, тысяча, десять тысяч. Это люди, о которых он не смеет вспомнить, цепляясь за прозябание. День да ночь, сутки прочь. Они как костыли, глубоко вогнанные в почву, приколотившие то, что он тащит за собой — каждый шаг увеличивает сопротивление, одежда обвивается вокруг шеи — "То, что мы видели, душит нас; мы гибнем, пытаясь идти вперед и только вперед. Так не годится. Ладно вам, дорогая Императрица. Я вижу, что трон ваш — святилище чистоты".

Ах, вот и они — ступени вниз. Добрый старый "Повешенный", каменная лестница, на которой через ступеньку не прыгнешь, покрытая грязью, ненадежная. Только ли спуск в таверну? "Или это теперь мой храм, Храм Пития, заполненный гулкими молитвами собратьев… о, как сладостны их рукопожатия…"

Он толкнул дверь и помедлил на плохо освещенном пороге, под капающей крышей. Ноги оказались в выбоине, ставшей лужей; осадки изрядно увеличили ее обычную глубину. Полдюжины лиц, испитых и темных, словно луна после пылевой бури, повернулись в его сторону… но тут же вновь отвернулись.

"Обожающая меня публика. Да, вернулся твой трагический фигляр".

За одним из столиков сидел человек чудовищного вида. Ссутулившийся, блестящий темными глазами из-под сросшихся бровей. Волосатый сверх всякой меры. Пучки иссиня-черных волос торчали из ушей, свисая до чаячьего гнезда бороды, а борода закрывала шею и опускалась на широкую грудь, братаясь с тамошней растительностью; бакенбарды полностью маскировали щеки; из ноздрей торчало по пучку — словно он заткнул нос вырванными с корнем деревьями; жилистые веревки бровей сливались с шевелюрой, отчего покатый лоб выглядел ужасающе узким. Несмотря на возраст этого человека — никто не знал точно, но слухи ходили поразительные — вся волосяная масса была сплошь чернильно-черного цвета.

Он потягивал красный чай местного производства (часто употребляемый также как мор для муравьев).

Банашар пробрался и сел рядом. — Если подумать, можно сказать, что я всегда тебя искал, старший сержант Бравый Зуб.

— Но думаешь ты не всегда, так? — Здоровяк не потрудился поднять голову. — Думающие меня не ищут. Видишь ли — я сюда спасаюсь бегством, да нет, даю деру. Худ знает, почему эти мозги размером с орех решили, что подходят в рекруты. В Малазанскую Армию, клянусь Бездной! Мир сошел с ума. Совсем сошел.

— Хранитель врат. Верхнего входа в Замок Обманщика. Страж… Бравый Зуб, полагаю, ты знаешь его. Кажется, он здесь так же давно, как ты муштруешь солдат.

— Есть знание и знание. Тот старый краб, спина колоколом… давай — ка расскажу про него. Я могу посылать легион за легионом чистеньких новеньких рекрутов вверх по ступеням, дав всякое оружие, какого попросят — и они не оттеснят его. Почему? Я скажу почему. Не то что Люббен какой Поборник или Смертный Меч. Нет, все потому, что я пальцем из левой ноздри больше мозгов выковыряю, чем найдется у всех этих рекрутов так называемых.

— Это ничего не говорит о Люббене. А твое мнение о рекрутах, Бравый Зуб, я уже изучил.

— Точно так, — закивал старший сержант.

Банашар потер лицо. — Люббен. Слушай, мне нужно потолковать кое с кем. Он затаился в Замке. Я посылаю письма, они попадают в руки Люббена и… ничего.

— А с кем потолковать?

— Не хочу говорить.

— А, с НИМ.

— Так Люббен швыряет мои послания в поток, столь поражающий взоры созерцателей внешней стены Замка?

— Срозер… озер… Нет. Рассказать тебе как я забирался туда и таскал его за эту его старомодную косу на голове его раза два или три?

— Не вижу, чем это мне поможет.

— Ну, меня всегда тешит. Тут не какая обида, а так, из принципа. Так ты хочешь, чтобы я потолковал с ним, или не хочешь, чтобы я толковал о нем?

— Мне нужно поговорить с НИМ.

— Важно, да?

— Да.

— Безопасность Империи?

— Ну, я так не думаю.

— Так тебе скажу, я схвачу его за косу его красивую и свешу со стены. Можешь подавать знаки снизу. Я покачаю его туда — сюда и это будет значить: "Конечно, поднимайся, милый друг". А если я просто брошу его, это будет значить совсем другое. Но может, у меня просто рука устанет. Или коса выскользнет.

— Никакой от тебя помощи, Бравый Зуб.

— Вот если бы я бы сидел у твоего стола, а не ты у моего…

Банашар со вздохом отстранился. — Ладно. Эй, я заказываю еще чаю…

— Решил отравить?

— Как насчет кувшина "Темного Малазанского"?

Здоровяк склонился над столом и впервые поднял глаза на Банашара. — Уже лучше. Видишь ли, я в трауре.

— Ох?

— Вести из И'Гатана. — Он фыркнул. — Всегда из И'Гатана, не так ли? Я потерял друзей.

— Ах.

— И потому сегодня напьюсь. За них. Не могу плакать, пока трезвый, понимаешь…

— А к чему чай?

Бравый Зуб увидел вошедшего и послал ему мрачную улыбку. — Позови Темпа. Почему красный чай, скользкий пьяница?

— Планируешь сегодня плакать, Бравый Зуб?

Старший сержант кивнул.

Темп плюхнулся в тревожно затрещавшее кресло. Уставился воспаленными глазами на Банашара. — От него слезы краснеют. Как кровь. Рассказывают, он делал так однажды — когда погиб Дассем Альтор.

"О боги, я должен стать свидетелем?"

— Так я делаю, — пробурчал Бравый Зуб, снова опуская голову, — чтобы верить в то, что слышу.

Банашар нахмурился. "Это что должно означать?"

Кувшин прибыл, словно родившись от совместного желания. Банашар, радуясь избавлению от размышлений и прочих досадных принадлежностей рассудка, устроился поудобнее. Еще одна ночь, считай, проведена.

"Да, хозяин (или хозяйка), он сидел с ветеранами, намекая, что тоже не промах. Конечно, это один обман. Сидели они там, пока Щуп не выставил. Где он сейчас? Разумеется, в своей грязной, вонючей конуре, мертвый для мира. Да, воистину Банашар мертв для мира".

* * *

Ливень рушился потоками, бил по крепостным стенам, вода ревела в желобах; тучи все снижались, уже поглощая вершину башни. Стекло окна, в которое смотрел Жемчуг, некогда представляло собой вершину островных технологий: сорта песка, смешанные так, что пузырьки и пестрые полоски почти не мешали прохождению света. Сейчас, столетие спустя, поверхность покрылась патиной от постоянных дождей, и мир снаружи выглядел заплатанным — словно незаконченная мозаика, поврежденная всепожирающим пламенем. Жемчуг не видел пламени, но с жуткой уверенностью знал: без него не обойдется, и никакие ливни ничего не изменят.

Именно пламя погубило его мир. Пламя забрало ее, единственную женщину, когда-либо им любимую. Им не довелось обняться на прощание, шепнуть друг другу слова утешения и надежды. Они танцевали с обнаженными лезвиями, и ни Лостара, ни сам Жемчуг не понимали, желание это или презрение.

Даже здесь, за маленьким оконцем и толстенными стенами, он слышал хруст и скрежет просоленного флюгера, визжащего под порывами осадившей Замок Обманщика непогоды. Они с Лостарой Ииль не отличались от этого флюгера — крутились и метались туда — сюда, став беспомощными жертвами внешних сил. Сил за пределами контроля и даже понимания. Ну, убедительно звучит? Вряд ли.

Адъюнкт послала его на поиски, а после мрачного итога Жемчуг сообразил, что это только прелюдия — по крайней мере, для него. Что его ожидает иной поиск. Может, и вполне простой — объект искания сам объявил бы о достижении цели. Может, ОНА и была целью. Но Жемчуг не уверен. Теперь. Лостара Ииль умерла, а побуждение не утихло. Оно одолевает с еще большей силой.